» » Граф Монте-Кристо - Александр Дюма

Жми, тут можно >>> Аудиокниги слушать онлайн
бесплатно

Граф Монте-Кристо - Александр Дюма

+19
Граф Монте-Кристо - Александр Дюма

Скачать книгу Граф Монте-Кристо - Александр Дюма бесплатно


– Но, дорогой граф, – сказал Альбер так вкрадчиво, как только мог, – ведь вы этого не сделаете, правда?

– Ошибаетесь, Альбер, я это сделаю, я обещал.

– Ну вот, – со вздохом сказал Альбер, – похоже, что вы непременно хотите меня женить.

– Я хочу быть со всеми в хороших отношениях. Но кстати о Дебрэ; я его больше не встречаю у баронессы.

– Они поссорились.

– С баронессой?

– Нет, с бароном.

– Так он что-нибудь заметил?

– Вот это мило!

– А вы думаете, он подозревал? – спросил Монте-Кристо с очаровательной наивностью.

– Ну и ну! Да откуда вы явились, дорогой граф?

– Из Конго, скажем.

– Это еще не так далеко.

– Откуда мне знать нравы парижских мужей?

– Ах, дорогой граф, мужья везде одинаковы; раз вы изучили эту человеческую разновидность в какой-нибудь одной стране, вы знаете всю их породу.

– Но тогда из-за чего Данглар и Дебрэ могли рассориться? Они как будто так хорошо ладили, – сказал Монте-Кристо, снова начиная изображать наивность.

– В том-то и дело, здесь уже начинаются тайны Изиды, а в них я не посвящен. Когда Кавальканти-сын станет членом их семьи, вы его спросите.

Экипаж остановился.

– Вот мы и приехали, – сказал Монте-Кристо, – сейчас только половина одиннадцатого, зайдите ко мне.

– С большим удовольствием.

– Мой экипаж отвезет вас потом домой.

– Нет, спасибо, моя карета должна была ехать следом.

– Да, вот она, – сказал Монте-Кристо, выходя из экипажа.

Они вошли в дом; гостиная была освещена, и они прошли туда.

– Подайте нам чаю, Батистен, – приказал Монте-Кристо.

Батистен молча вышел из комнаты. Через две секунды он вернулся, неся уставленный всем необходимым поднос, который, как это бывает в волшебных сказках, словно явился из-под земли.

– Знаете, – сказал Альбер, – меня восхищает не ваше богатство, – быть может, найдутся люди и богаче вас; не ваш ум, – если Бомарше был и не умнее вас, то, во всяком случае, столь же умен; но меня восхищает ваше умение заставить служить себе – безмолвно, в ту же минуту, в ту же секунду, как будто по вашему звонку угадывают, чего вы хотите, и как будто то, чего вы захотите, всегда наготове.

– В этом есть доля правды. Мои привычки хорошо изучены. Вот сейчас увидите; не угодно ли вам чего-нибудь за чаем?

– Признаться, я не прочь покурить.

Монте-Кристо подошел к звонку и ударил один раз.

Через секунду открылась боковая дверь, и появился Али, неся две длинные трубки, набитые превосходным латакиэ.

– Это прямо чудо, – сказал Альбер.

– Вовсе нет, это очень просто, – возразил Монте-Кристо. – Али знает, что за чаем или кофе я имею привычку курить; он знает, что я просил чаю, знает, что я вернулся вместе с вами, слышит, что я зову его, догадывается – зачем, и так как на его родине трубка – первый знак гостеприимства, то он вместо одного чубука и приносит два.

– Да, конечно, всему можно дать объяснение, и все же только вы один… Но что это?

И Морсер кивнул на дверь, из-за которой раздавались звуки, напоминающие звуки гитары.

– Я вижу, дорогой виконт, вы сегодня обречены слушать музыку; не успели вы избавиться от рояля мадемуазель Данглар, как попадаете на лютню Гайде.

– Гайде! Чудесное имя! Неужели не только в поэмах лорда Байрона есть женщины, которых зовут Гайде?

– Разумеется; во Франции это имя встречается очень редко; но в Албании и Эпире оно довольно обычно; оно означает целомудрие, стыдливость, невинность; такое же имя, как те, которые у вас дают при крещении.

– Что за прелесть! – сказал Альбер. – Хотел бы я, чтобы наши француженки назывались мадемуазель Доброта, мадемуазель Тишина, мадемуазель Христианское Милосердие! Вы только подумайте, если бы мадемуазель Данглар звали не Клэр-Мари-Эжени, а мадемуазель Целомудрие-Скромность-Невинность Данглар! Вот был бы эффект во время оглашения!

– Сумасшедший! – сказал граф. – Не говорите такие вещи так громко. Гайде может услышать.

– Она рассердилась бы на это?

– Нет, конечно, – сказал граф надменным тоном.

– Она добрая? – спросил Альбер.

– Это не доброта, а долг; невольница не может сердиться на своего господина.

– Ну, теперь вы сами шутите! Разве еще существуют невольницы?

– Конечно, раз Гайде моя невольница.

– Нет, правда, вы все делаете не так, как другие люди, и все, что у вас есть, не такое, как у всех! Невольница графа Монте-Кристо! Во Франции – это положение. Притом, как вы сорите золотом, такое место должно приносить сто тысяч экю в год.

– Сто тысяч экю! Бедная девочка имела больше. Она родилась среди сокровищ, перед которыми сокровища «Тысячи и одной ночи» – просто пустяки.

– Так она в самом деле княжна?

– Вот именно, и одна из самых знатных в своей стране.

– Я так и думал. Но как же случилось, что знатная княжна стала невольницей?

– А как случилось, что тиран Дионисий стал школьным учителем? Жребий войны, дорогой виконт, прихоть судьбы.

– А ее происхождение – тайна?

– Для всех – да; но не для вас, дорогой виконт, потому что вы мой друг и будете молчать, если пообещаете, правда?

– Даю вам честное слово!

– Вы слышали историю янинского паши?

– Али-Тебелина? Конечно, ведь мой отец приобрел свое состояние у него на службе.

– Да, правда, я забыл.

– А какое отношение имеет Гайде к Али-Тебелину?

– Она всего-навсего его дочь.

– Как, она дочь Али-паши?

– И прекрасной Василики.

– И она ваша невольница?

– Да.

– Как же так?

– Да так. Однажды я проходил по константинопольскому базару и купил ее.

– Это великолепно! С вами, дорогой граф, не живешь, а грезишь. Скажите, можно попросить вас, хоть это и очень нескромно…

– Я слушаю вас.

– Но раз вы показываетесь с ней, вывозите ее в Оперу…

– Что же дальше?

– Так я могу попросить вас об этом?

– Можете просить меня о чем угодно.

– Тогда, дорогой граф, представьте меня вашей княжне.

– Охотно. Но только при двух условиях.

– Заранее принимаю их.

– Во-первых, вы никогда никому не расскажете об этом знакомстве.

– Отлично. – Альбер поднял руку. – Клянусь в этом!

– Во-вторых, вы ей не скажете ни слова о том, что ваш отец был на службе у ее отца.

– Клянусь в этом.

– Превосходно, виконт; вы будете помнить обе свои клятвы, не правда ли?

– О граф! – воскликнул Альбер.

– Отлично! Я знаю, что вы человек чести.

Граф снова ударил по звонку; вошел Али.

– Предупреди Гайде, – сказал ему граф, – что я приду к ней пить кофе, и дай ей понять, что я прошу у нее разрешения представить ей одного из моих друзей.

Али поклонился и вышел.

– Итак, условимся: никаких прямых вопросов, дорогой виконт. Если вы хотите что-либо узнать, спрашивайте у меня, а я спрошу у нее.

– Условились.

Али появился в третий раз и приподнял драпировку в знак того, что его господин и Альбер могут войти.

– Идемте, – сказал Монте-Кристо.

Альбер провел рукой по волосам и подкрутил усы, а граф снова взял в руки шляпу, надел перчатки и прошел с Альбером в покои, которые, как верный часовой, охранял Али и немного дальше, как пикет, три французские горничные под командой Мирто.

Гайде ждала их в первой комнате, гостиной, широко открыв от удивления глаза; в первый раз к ней являлся какой-то мужчина, кроме Монте-Кристо; она сидела на диване, в углу, поджав под себя ноги и устроив себе как бы гнездышко из великолепных полосатых, покрытых вышивкой восточных шелков. Около нее лежал инструмент, звуки которого выдали ее присутствие. Она была прелестна.

Увидев Монте-Кристо, она приподнялась со своей особенной улыбкой – с улыбкой дочери и возлюбленной; Монте-Кристо подошел и протянул ей руку, которой она, как всегда, коснулась губами.

Альбер остался стоять у двери, захваченный этой странной красотой, которую он видел впервые и о которой во Франции не имели никакого представления.

– Кого ты привел ко мне? – по-гречески спросила девушка у Монте-Кристо. – Брата, друга, просто знакомого или врага?

– Друга, – ответил на том же языке Монте-Кристо.

– Как его зовут?

– Граф Альбер; это тот самый, которого я в Риме вызволил из рук разбойников.

– На каком языке ты желаешь, чтобы я говорила с ним?

Монте-Кристо обернулся к Альберу.

– Вы знаете современный греческий язык? – спросил он его.

– Увы, даже и древнегреческий не знаю, дорогой граф, – сказал Альбер. – Никогда еще у Гомера и Платона не было такого неудачного и, осмелюсь даже сказать, такого равнодушного ученика, как я.

– В таком случае, – заговорила Гайде, доказывая этим, что она поняла вопрос Монте-Кристо и ответ Альбера, – я буду говорить по-французски или по-итальянски, если только мой господин желает, чтобы я говорила.

Монте-Кристо секунду подумал.

– Ты будешь говорить по-итальянски, – сказал он. Затем обратился к Альберу: – Досадно, что вы не знаете ни новогреческого, ни древнегреческого языка, ими Гайде владеет в совершенстве. Бедной девочке придется говорить с вами по-итальянски, из-за того вы, быть может, получите ложное представление о ней.

Он сделал знак Гайде.

– Добро пожаловать, друг, пришедший вместе с моим господином и повелителем, – сказала девушка на прекрасном тосканском наречии, с тем нежным римским акцентом, который делает язык Данте столь же звучным, как язык Гомера. – Али, кофе и трубки!

И Гайде жестом пригласила Альбера подойти ближе, тогда как Али удалился, чтобы исполнить приказание своей госпожи. Монте-Кристо указал Альберу на складной стул, сам взял второй такой же, и они подсели к низкому столику, на котором вокруг кальяна лежали живые цветы, рисунки и музыкальные альбомы.

Али вернулся, неся кофе и чубуки; Батистену был запрещен вход в эту часть дома. Альбер отодвинул трубку, которую ему предложил нубиец.

– Берите, берите, – сказал Монте-Кристо, – Гайде почти так же цивилизованна, как парижанка; сигара была бы ей неприятна, потому что она не выносит дурного запаха; но восточный табак – это благовоние, вы же знаете.

Али удалился.

Кофе был уже налит в чашки; но только для Альбера была все же поставлена сахарница: Монте-Кристо и Гайде пили этот арабский напиток по-арабски, то есть без сахара. Гайде протянула руку, взяла кончиками своих тонких розовых пальцев чашку из японского фарфора и поднесла ее к губам с простодушным удовольствием ребенка, который пьет или ест что-нибудь, что очень любит.

В это время две служанки внесли подносы с мороженым и шербетом и поставили их на два предназначенных для этого маленьких столика.

– Мой дорогой хозяин, и вы, синьора, – сказал по-итальянски Альбер, – простите мне мое изумление. Я совершенно ошеломлен, и есть отчего: передо мной открывается Восток, подлинный Восток, какого я, к сожалению, никогда не видел, но о котором я грезил. И это в самом сердце Парижа! Только что я слышал, как проезжали омнибусы и звенели колокольчики торговцев лимонадом… Ах, синьора, почему я не умею говорить по-гречески! Ваша беседа вместе с этой волшебной обстановкой – это был бы такой вечер, что я сохранил бы его в памяти на всю жизнь.

– Я достаточно хорошо говорю по-итальянски и могу с вами разговаривать, – спокойно сказала Гайде. – И я постараюсь, чтобы вы чувствовали себя на Востоке, раз он вам нравится.

– О чем мне можно говорить? – шепотом спросил Альбер графа.

– Да о чем угодно: о ее родине, о ее юности, о ее воспоминаниях; или, если вы предпочитаете, о Риме, о Неаполе или о Флоренции.

– Ну, не стоило бы искать общества гречанки, чтобы говорить с ней о том, о чем можно говорить с парижанкой, – сказал Альбер. – Разрешите мне поговорить с ней о Востоке.

– Пожалуйста, дорогой Альбер, это будет ей всего приятнее.

Альбер обратился к Гайде:

– В каком возрасте вы покинули Грецию, синьора?

– Мне было тогда пять лет, – ответила Гайде.

– И вы помните свою родину?

– Когда я закрываю глаза, передо мной встает все, что я когда-то видела. У человека два зрения: взор тела и взор души. Телесное зрение иногда забывает, но духовное помнит всегда.

– А с какого времени вы себя помните?

– Я едва умела ходить; моя мать Василики – имя Василики означает царственная, – прибавила девушка, подымая голову, – моя мать брала меня за руку, и мы обе, закутанные в покрывала, положив в кошелек все золотые монеты, какие у нас были, шли просить милостыню для заключенных; мы говорили: «Благотворящий бедному дает взаймы Господу…»[59] Когда кошелек наполнялся доверху, мы возвращались во дворец, не говоря отцу, все эти деньги, которые нам подавали, принимая нас за бедных, отсылали монастырскому игумену, а он распределял их между заключенными.

– А сколько вам было тогда лет?

– Три года, – сказала Гайде.

– И вы помните все, что делалось вокруг вас, начиная с трехлетнего возраста?

– Все.

– Граф, – сказал шепотом Альбер, – разрешите синьоре рассказать нам что-нибудь из своей жизни. Вы запретили мне говорить с ней о моем отце, но, может быть, она сама что-нибудь о нем расскажет, а вы не можете себе представить, как мне было бы приятно услышать его имя из таких прекрасных уст.

Монте-Кристо обернулся к Гайде и, подняв бровь, чтобы обратить ее особое внимание на то, что он ей скажет, произнес по-гречески:

– Patroz athn, mh onoma prodotou cai prodosian, eip’hmtn.[60]

Гайде тяжело вздохнула, и темное облако легло на ее ясное чело.

– Что вы ей сказали? – шепотом спросил Морсер.

– Я снова предупредил ее, что вы наш друг и что ей незачем таиться от вас.

– Итак, – сказал Альбер, – ваше первое воспоминание – о том, как вы собирали милостыню для заключенных; какое же следующее?

– Следующее? Я вижу себя под сенью сикомор, на берегу озера; его дрожащее зеркало я как сейчас различаю сквозь листву. Прислонившись к самому старому и ветвистому дереву, сидит на подушках мой отец; моя мать лежит у его ног, а я, маленькая, играю белой бородой, спадающей ему на грудь, и заткнутым за пояс кинжалом, рукоять которого осыпана алмазами. Время от времени к нему подходит албанец и говорит ему несколько слов; я не обращаю на них никакого внимания, а отец отвечает, никогда не меняя голоса: «Убейте его» или «Я его прощаю».

– Как странно, – сказал Альбер, – слышать такие вещи из уст молодой девушки не на подмостках театра и говорить себе: это не вымысел. Но как же вам после такого поэтического прошлого, после таких волшебных далей нравится Франция?

– Я нахожу, что это прекрасная страна, – сказала Гайде, – но я вижу Францию такой, как она есть, потому что смотрю на нее глазами взрослой женщины; а моя родина, на которую я глядела глазами ребенка, кажется мне всегда окутанной то лучезарным, то мрачным облаком в зависимости от того, видят ли ее мои глаза милой родиной или местом горьких страданий.

– Вы так молоды, синьора, – сказал Альбер, невольно отдавая дань пошлости, – когда же вы успели страдать?

Гайде обратила свой взор на Монте-Кристо, который, подавая ей неуловимый знак, шепнул:

– Eipe.[61]

– Ничто не накладывает такой отпечаток на душу, как первые воспоминания, а кроме тех двух, о которых я вам сейчас рассказала, все остальные воспоминания моей юности полны печали.

– Говорите, говорите, синьора! – сказал Альбер. – Поверьте, для меня невыразимое счастье слушать вас.

Гайде печально улыбнулась.

– Так вы хотите, чтобы я рассказала и о других своих воспоминаниях? – спросила она.

– Умоляю вас об этом.

– Что ж, хорошо. Мне было четыре года, когда однажды вечером меня разбудила мать. Мы жили тогда во дворце в Янине; она подняла меня с подушек, на которых я спала, и, когда я открыла глаза, я увидела, что она плачет.

Она не сказала мне ни слова, взяла меня на руки и понесла.

Видя ее слезы, я тоже хотела заплакать.

«Молчи, дитя», – сказала она.

Часто бывало, что, несмотря на материнские ласки или угрозы, я, капризная, как все дети, продолжала плакать; но на этот раз в голосе моей бедной матери звучал такой ужас, что я в ту же секунду замолчала.

Она быстро несла меня.

Тут я увидела, что мы спускаемся по широкой лестнице; впереди нас шли, вернее, бежали служанки моей матери, неся сундуки, мешочки, украшения, драгоценности, кошельки с золотом.

Вслед за женщинами шли десятка два телохранителей с длинными ружьями и пистолетами, одетых в тот костюм, который вы во Франции знаете с тех пор, как Греция снова стала независимой страной.

– Поверьте мне, – продолжала Гайде, качая головой и бледнея при одном воспоминании, – было что-то зловещее в этой длинной веренице рабов и служанок, которые еще не вполне очнулись от сна, – по крайней мере мне они казались сонными, быть может, потому, что я сама не совсем проснулась.

По лестнице пробегали гигантские тени, их отбрасывало колыхающееся пламя смоляных факелов.

«Поспешите!» – сказал чей-то голос из глубины галереи.

Все склонились перед этим голосом, как клонятся колосья, когда над полями проносится ветер.

Я вздрогнула, услышав этот голос.

Это был голос моего отца.

Он шел последним, в своих роскошных одеждах, держа в руке карабин, подарок вашего императора; опираясь на своего любимца Селима, он гнал нас перед собой, как гонит пастух перепуганное стадо.

– Мой отец, – сказала Гайде, высоко подняв голову, – был великий человек, паша Янины; Европа знала его под именем Али-Тебелина, и Турция трепетала перед ним.

Альбер невольно вздрогнул, услышав ее слова, произнесенные с невыразимой гордостью и достоинством.

В глазах девушки сверкнуло что-то мрачное, пугающее, когда она, подобно пифии, вызывающей призрак, воскресила кровавую тень человека, которого ужасная смерть так возвеличила в глазах современной Европы.

– Вскоре, – продолжала Гайде, – шествие остановилось; мы были внизу лестницы, на берегу озера. Мать, тяжело дыша, прижимала меня к груди; за нею я увидела отца, он бросал по сторонам тревожные взгляды.

Перед нами спускались четыре мраморные ступени, у нижней покачивалась лодка.

С того места, где мы стояли, видна была темная громада, подымающаяся из озера; это был замок, куда мы направлялись.

Мне казалось, может быть, из-за темноты, что до него довольно далеко.

Мы сели в лодку. Я помню, что весла совершенно бесшумно касались воды; я наклонилась, чтобы посмотреть на них; они были обернуты поясами наших паликаров.

Кроме гребцов, в лодке находились только женщины, мой отец, мать, Селим и я.

Паликары остались на берегу и стали на колени в самом низу лестницы, чтобы в случае погони воспользоваться тремя верхними ступенями как прикрытием.

Наша лодка неслась как стрела.

«Почему лодка плывет так быстро?» – спросила я у матери.

«Тише, дитя, – сказала она, – это потому, что мы бежим».

Я ничего не понимала. Зачем бежать моему отцу, такому всемогущему? Перед ним всегда бежали другие, и его девизом было:

Они ненавидят меня, значит, боятся.





Но теперь мой отец действительно спасался бегством. После он сказал мне, что гарнизон янинского замка устал от продолжительной службы…

Тут Гайде выразительно взглянула на Монте-Кристо, глаза которого с этой минуты не отрывались от ее лица. И она продолжала медленно, как это делают, когда что-нибудь сочиняют или пропускают.

– Вы сказали, синьора, – подхватил Альбер, который с величайшим вниманием слушал ее рассказ, – что янинский гарнизон устал от продолжительной службы…

– И сговорился с сераскиром Куршидом, которого султан послал, чтобы захватить моего отца. Тогда мой отец, предварительно отправив к султану французского офицера, которому он всецело доверял, решил скрыться в заранее построенной маленькой крепости, которую он называл катафюгион, что означает убежище.

– А вы помните имя этого офицера, синьора? – спросил Альбер.

Монте-Кристо обменялся с Гайде быстрым, как молния, взглядом; Альбер не заметил этого.

– Нет, – сказала она, – я забыла имя; но, может быть, я потом вспомню и тогда скажу вам.

Альбер уже собирался назвать имя своего отца, но Монте-Кристо предостерегающе поднял палец; Альбер вспомнил свою клятву и ничего не сказал.

– Вот к этому убежищу мы и плыли, – продолжала Гайде. – Украшенный арабесками нижний этаж, террасы которого поднимались над самой водой, и второй этаж, выходящий окнами на озеро, вот и все, что видно было, когда подплывали к этому маленькому дворцу.

Но под нижним этажом, входя в глубь острова, тянулось подземелье, огромная пещера. Туда и провели мою мать, меня и наших служанок; там лежали в одной огромной куче шестьдесят тысяч кошельков и двести бочонков; в кошельках было на двадцать пять миллионов золотых монет, а в бочонках тридцать тысяч фунтов пороху.

Около этих бочонков встал Селим, о котором я вам уже говорила, любимец моего отца; день и ночь он стоял на страже, держа в руке копье с зажженным фитилем на конце; ему был дан приказ все взорвать – убежище, телохранителей, пашу, женщин и золото – по первому знаку моего отца.

Я помню, что наши невольницы, зная об этом ужасном соседстве, молились, стонали и плакали дни и ночи напролет.

У меня перед глазами всегда стоит этот молодой воин, бледный, с черными глазами; и, когда ко мне прилетит ангел смерти, я, наверное, узнаю в нем Селима.

Не знаю, сколько времени мы провели так; в те дни я еще не имела представления о времени; иногда, очень редко, мой отец звал нас, мать и меня, на террасу дворца; это были радостные часы для меня: в подземелье я видела только стонущие тени и пылающее копье Селима. Мой отец, сидя у большого отверстия, мрачно вглядывался в далекий горизонт, следя за каждой черной точкой, появлявшейся на глади озера; мать, полулежа возле него, клала голову на его плечо, а я играла у его ног и с детским удивлением, от которого все вокруг кажется больше, чем на самом деле, любовалась отрогами Пинда на горизонте, замками Янины, белыми и стройными, встающими из голубых вод озера, массивами темной зелени, которая издали кажется мхом, лишаями на горных утесах, а вблизи оказывается гигантскими пиниями и огромными миртами.

Однажды утром мой отец послал за нами; он был довольно спокоен, но бледнее, чем обыкновенно.

«Потерпи еще, Василики, сегодня всему наступит конец; сегодня должен прибыть фирман повелителя, и моя судьба будет решена. Если я получу полное прощение, мы с торжеством вернемся в Янину; если вести будут дурные, мы бежим сегодня же ночью».

«Но если они не дадут нам бежать?» – сказала моя мать.

«Не беспокойся, – сказал, улыбаясь, Али, – Селим со своим пылающим копьем отвечает мне за них. Они очень хотели бы, чтобы я умер, но не с тем, чтобы умереть вместе со мной».

Моя мать отвечала лишь вздохами на эти слова утешения, которые отец говорил не от сердца.

Она приготовила ему воды со льдом, которую он пил не переставая, потому что со времени бегства его снедала жгучая лихорадка; она надушила его седую бороду и зажгла ему трубку, за вьющимся дымом которой он иногда рассеянно следил целыми часами.

Вдруг он сделал такое резкое движение, что я испугалась.

Затем, не отводя взгляда от точки, привлекшей его внимание, он велел подать подзорную трубу.

Моя мать передала ему трубу; лицо ее стало белее гипсовой колонны, к которой она прислонилась.

Я видела, как рука отца задрожала.

«Лодка!.. две!.. три!.. – прошептал он, – четыре!..»

Я помню, как он встал, схватил ружье и насыпал пороху на полку своих пистолетов.

«Василики, – сказал он моей матери, и видно было, как он дрожит, – наступила минута, которая решит нашу участь; через полчаса мы узнаем ответ великого властелина. Спустись с Гайде в подземелье».

«Я не хочу покидать вас, – сказала Василики, – если вам суждена смерть, господин мой, я хочу умереть вместе с вами».

«Идите туда, где Селим!» – крикнул мой отец.

«Прощайте, мой повелитель!» – покорно прошептала моя мать и склонилась, как бы уже встречая смерть.

«Уведите Василики», – сказал мой отец своим паликарам.

Но я, на минуту забытая, подбежала и протянула к нему руки; он увидел меня, нагнулся и прикоснулся губами к моему лбу.

Этот поцелуй был последний, и он поныне горит на моем челе!

Спускаясь, мы видели сквозь виноград террасы лодки: они все росли и, еще недавно похожие на черные точки, казались уже птицами, несущимися по воде.

Тем временем двадцать паликаров, сидя у ног моего отца, скрытые перилами, следили налитыми кровью глазами за приближением этих судов и держали наготове свои длинные ружья, выложенные перламутром и серебром; по полу было разбросано множество патронов; мой отец то и дело смотрел на часы и тревожно шагал взад и вперед.

Вот что осталось в моей памяти, когда я уходила от отца, получив от него последний поцелуй.

Мы с матерью спустились в подземелье. Селим по-прежнему стоял на своем посту; он печально улыбнулся нам. Мы принесли с другого конца пещеры подушки и сели около Селима; когда грозит большая опасность, стремишься быть ближе к преданному сердцу, а я, хоть была совсем маленькая, я чувствовала, что над нами нависло большое несчастье…

Альбер часто слышал – не от своего отца, который никогда об этом не говорил, но от посторонних – о последних минутах янинского визиря, читал много рассказов о его смерти. Но эта повесть, ожившая во взоре и голосе Гайде, эта взволнованная и скорбная элегия потрясла его невыразимым очарованием и ужасом.

Гайде, вся во власти ужасных воспоминаний, на миг замолкла; голова ее, как цветок, склоняющийся пред бурей, поникла на руку, а затуманенные глаза, казалось, еще видели на горизонте зеленеющий Пинд и голубые воды янинского озера, волшебное зеркало, в котором отражалась нарисованная ею мрачная картина.

Монте-Кристо смотрел на нее с выражением бесконечного участия и жалости.

– Продолжай, дитя мое, – сказал он по-гречески.

Гайде подняла голову, словно голос Монте-Кристо пробудил ее от сна, и продолжала:

– Было четыре часа, но, хотя снаружи был ясный, сияющий день, в подземелье стоял густой мрак.

В пещере была только одна светящаяся точка, подобная одинокой звездочке, дрожащей в глубине черного неба: факел Селима.

Моя мать молилась: она была христианка.

Селим время от времени повторял священные слова:

«Велик аллах!»

Все же мать еще сохраняла некоторую надежду. Спускаясь в подземелье, она, как ей показалось, узнала того француза, который был послан в Константинополь и которому мой отец всецело доверял, так как знал, что воины французского султана обычно благородные и великодушные люди. Она подошла поближе к лестнице и прислушалась.

«Они приближаются, – сказала она, – ах, только бы они несли мир и жизнь!»

«Чего ты боишься, Василики? – ответил Селим мягко, ласково и в то же время гордо. – Если они не принесут мира, мы подарим им смерть».

Он оправлял пламя на своем копье, и это движение делало его похожим на Диониса древнего Крита.

Но я, маленькая и глупая, боялась этого мужества, которое мне казалось жестоким и безумным, страшилась этой ужасной смерти в воздухе и пламени.

Моя мать испытывала то же самое, и я чувствовала, как она дрожит.

«Боже мой, мамочка, – воскликнула я, – неужели мы сейчас умрем?»

И, услышав мои слова, невольницы начали еще громче стонать и молиться.

«Сохрани тебя бог, дитя, – сказала мне Василики, – дожить до такого дня, когда ты сама пожелаешь смерти, которой страшишься сегодня».

Потом она едва слышно спросила Селима:

«Какой приказ дал тебе господин?»

«Если он пошлет мне свой кинжал – значит, султан отказывает ему в прощении, и я все взрываю, если он пришлет свое кольцо – значит, султан прощает его, и я сдаю пороховой погреб».

«Друг, – сказала моя мать, – если господин пришлет кинжал, не дай нам умереть такой ужасной смертью; мы подставим тебе горло, убей нас этим самым кинжалом».

«Да, Василики», – спокойно ответил Селим.

Вдруг до нас долетели громкие голоса; мы прислушались; это были крики радости. Наши паликары выкрикивали имя француза, посланного в Константинополь; было ясно, что он привез ответ великого властелина и что этот ответ благоприятен.

– И вы все-таки не помните этого имени? – сказал Морсер, готовый оживить его в памяти рассказчицы.

Монте-Кристо сделал ему знак.

– Я не помню, – отвечала Гайде. – Шум все усиливался; раздались приближающиеся шаги: кто-то спускался в подземелье.

Селим держал копье наготове.

Вскоре какая-то тень появилась в голубоватом сумраке, который создавали у входа в подземелье слабые отблески дневного света.

«Кто ты? – крикнул Селим. – Но кто бы ты ни был, ни шагу дальше!»

«Слава султану! – ответила тень. – Визирь Али получил полное помилование: ему не только дарована жизнь, но возвращены все его сокровища и все имущество».

Моя мать радостно вскрикнула и прижала меня к своему сердцу.

«Постой! – сказал ей Селим, видя, что она уже бросилась к выходу. – Ты же знаешь, я должен получить кольцо».

«Это правда», – сказала моя мать; и она упала на колени и подняла меня к небу, словно моля бога за меня, она хотела, чтобы я была ближе к нему.

И снова Гайде умолкла, охваченная таким волнением, что на ее бледном лбу выступили капли пота, а задыхающийся голос, казалось, не мог вырваться из пересохшего горла.

Монте-Кристо налил в стакан немного ледяной воды и, подавая ей, сказал ласково, но все же с повелительной ноткой в голосе:

– Будь мужественна, дитя мое!

Гайде вытерла глаза и лоб и продолжала:

– Тем временем наши глаза, привыкшие к темноте, узнали посланца паши; это был наш друг.

Селим тоже узнал его, но храбрый юноша не забыл приказ: повиноваться.

«От чьего имени пришел ты?» – спросил он.

«Я пришел от имени нашего господина, Али-Тебелина».

«Если ты пришел от имени Али, тебе должно быть известно, что ты должен передать мне».

«Да, – отвечал посланец, – я и принес тебе его кольцо».

И он поднял руку над головой; но он стоял слишком далеко, и было недостаточно светло, чтобы Селим с того места, где мы стояли, мог различить и узнать предмет, который тот ему показывал.

«Я не вижу, что у тебя в руке», – сказал Селим.

«Подойди, – сказал посланный, – или я подойду к тебе».

«Ни то, ни другое, – отвечал молодой воин, – положи то, что ты мне показываешь, там, где ты стоишь, чтобы на него упал луч света, и отойди подальше, пока я не посмотрю на него».

«Хорошо», – сказал посланный.

И он отошел, положив на указанное ему место то, что держал в руке.

Наши сердца трепетали; нам казалось, что это действительно кольцо. Но было ли это кольцо моего отца?

Селим, не выпуская из рук зажженный факел, подошел, наклонился, озаренный лучом света, и поднял кольцо с земли.

«Кольцо господина, – сказал он, целуя его, – хорошо!»

И повернув факел к земле, он наступил на него ногой и погасил.

Посланец испустил крик радости и хлопнул в ладоши. По этому сигналу вбежали четыре воина сераскира Куршида, и Селим упал, пронзенный пятью кинжалами.

Тогда, опьяненные своим преступлением, хотя еще бледные от страха, они ринулись в подземелье, разыскивая, нет ли где огня, и хватаясь за мешки с золотом.

Тем временем мать схватила меня на руки и, легкая и проворная, побежала по известным только нам переходам к потайной лестнице, ведшей в верхнюю часть убежища, где царила страшная суматоха.

Залы были полны чодоарами Куршида – нашими врагами.

В ту секунду, когда моя мать уже собиралась распахнуть дверь, прогремел грозный голос паши.

Моя мать припала лицом к щели между досками; перед моими глазами случайно оказалось отверстие, и я заглянула в него.

«Что нужно вам?» – говорил мой отец людям, которые держали бумагу с золотыми буквами.

«Мы хотим сообщить тебе волю его величества, – сказал один из них. – Ты видишь этот фирман?»

«Да, вижу», – сказал мой отец.

«Так прочти, он требует твоей головы».

Мой отец ответил раскатами хохота, более страшного, чем всякая угроза. Он все еще смеялся, спуская курки двух своих пистолетов. Грянули два выстрела, и два человека упали мертвыми.

Паликары, лежавшие ничком вокруг моего отца, вскочили и открыли огонь; комната наполнилась грохотом, пламенем и дымом.

В тот же миг и с другой стороны началась пальба, и пули начали пробивать доски рядом с нами.

О, как прекрасен, как величествен был визирь Али-Тебелин, мой отец, среди пуль, с кривой саблей в руке, с лицом, почерневшим от пороха! Как перед ним бежали враги!

«Селим! Селим! – кричал он. – Хранитель огня, исполни свой долг!»

«Селим мертв, – ответил чей-то голос, как будто исходивший со дна убежища, – а ты, господин мой Али, ты погиб!»

В тот же миг раздался глухой залп, и пол вокруг моего отца разлетелся на куски.

Чодоары стреляли сквозь пол. Три или четыре паликара упали, сраженные пулями снизу, и тела их были изрешечены пулями.

Мой отец зарычал, вцепился пальцами в пробоины от пуль и вырвал из пола целую доску.

Но тут из этого отверстия грянуло двадцать выстрелов, и огонь, вырываясь, словно из кратера вулкана, охватил обивку стен и пожрал ее.

Среди этого ужасающего шума, среди этих страшных криков два самых громких выстрела, два самых раздирающих крика заставили меня похолодеть от ужаса. Эти два выстрела смертельно ранили моего отца, и это он дважды закричал так страшно.

И все же он остался стоять, схватившись за окно. Моя мать изо всех сил дергала дверь, чтобы вбежать и умереть вместе с ним, но дверь была заперта изнутри.

Вокруг него корчились в предсмертных судорогах паликары; двое или трое из них, не раненые или раненные легко, выскочили в окна.

И в это время треснул весь пол, разбиваемый ударами снизу. Мой отец упал на одно колено; в тот же миг протянулось двадцать рук, вооруженных саблями, пистолетами, кинжалами, двадцать ударов обрушились зараз на одного человека, и мой отец исчез в огненном вихре, зажженном этими рычащими дьяволами, словно ад разверзся у него под ногами.

Я почувствовала, что падаю на землю: моя мать потеряла сознание.

Гайде со стоном уронила руки на колени и взглянула на графа, словно спрашивая, доволен ли он ее послушанием.

Граф встал, подошел к ней, взял ее за руку и сказал по-гречески:

– Отдохни, милая, и воспрянь духом. Помни, что есть бог, карающий предателей.

– Какая ужасная история, граф, – сказал Альбер, сильно напуганный бледностью Гайде, – я очень упрекаю себя за свое жестокое любопытство.

– Ничего, – ответил Монте-Кристо и, положив руку на опущенную голову девушки, добавил: – У Гайде мужественное сердце, и, рассказывая о своих несчастьях, она иногда находила в этом облегчение.

– Это оттого, повелитель, что мои несчастья напоминают мне о твоих благодеяниях, – живо сказала Гайде.

Альбер взглянул на нее с любопытством: она еще ничего не сказала о том, что ему больше всего хотелось узнать: каким образом она стала невольницей графа.

В глазах графа и в глазах Альбера Гайде прочла одно и то же желание.

Она продолжала:

– Когда мать моя пришла в себя, мы очутились перед сераскиром.

«Убейте меня, – сказала она, – но пощадите честь вдовы Али».

«Обращайся не ко мне», – сказал Куршид.

«А к кому же?»

«К твоему новому господину».

«Кто же это?»

«Вот он».

– И Куршид указал нам на одного из тех, кто более всего способствовал гибели моего отца, – продолжала Гайде, гневно сверкнув глазами.

– Таким образом, – спросил Альбер, – вы стали собственностью этого человека?

– Нет, – ответила Гайде, – он не посмел оставить нас у себя, он продал нас работорговцам, направлявшимся в Константинополь. Мы прошли всю Грецию и прибыли полумертвые к воротам императорского дворца. Перед дворцом собралась толпа любопытных; она расступилась, давая нам дорогу. Моя мать посмотрела в том направлении, куда были устремлены все взгляды, и вдруг вскрикнула и упала, указывая мне рукой на голову, торчавшую на копье над воротами.

Под этой головой были написаны следующие слова: «Вот голова Али-Тебелина, янинского паши».

Плача, пыталась я поднять мою мать; она была мертва!

Меня отвели на базар; меня купил богатый армянин. Он воспитал меня, дал мне учителей, а когда мне минуло тринадцать лет, продал меня султану Махмуду.

– У которого, – сказал Монте-Кристо, – я откупил ее, как уже говорил вам, Альбер, за такой же изумруд, как тот, в котором я держу лепешки гашиша.

– О, ты добр, ты велик, мой господин, – сказала Гайде, целуя руки Монте-Кристо, – и я счастлива, что принадлежу тебе!

Альбер был ошеломлен всем, что он услышал.

– Допивайте же свой кофе, – сказал ему граф, – рассказ окончен.





Часть пятая




I. Нам пишут из Янины




Франц вышел из комнаты Нуартье такой потрясенный и растерянный, что даже Валентине стало жаль его.

Вильфор, который за все время тягостной сцены пробормотал лишь несколько бессвязных слов и затем поспешно удалился в свой кабинет, получил два часа спустя следующее письмо:

«После того что обнаружилось сегодня, г-н Нуартье де Вильфор едва ли допускает мысль о родственных отношениях между его семьей и семьей Франца д’Эпине. Франц д’Эпине с ужасом думает о том, что г-н де Вильфор, по-видимому, осведомленный об оглашенных сегодня событиях, не предупредил его об этом сам».

Тот, кто видел бы в эту минуту королевского прокурора, согбенного под тяжестью удара, мог бы предположить, что Вильфор этого удара не ожидал; и в самом деле Вильфор никогда не думал, чтобы его отец мог дойти до такой откровенности, вернее, беспощадности. Правда, г-н Нуартье, мало считавшийся с мнением сына, не нашел нужным осведомить его об этом событии, и Вильфор всегда думал, что генерал де Кенель, или, если угодно, барон д’Эпине, погиб от руки убийцы, а не в честном поединке.

Это жестокое письмо всегда столь почтительного молодого человека было убийственно для самолюбия Вильфора.

Едва успел он пройти в свой кабинет, как к нему вошла жена.

Уход Франца, которого вызвал к себе г-н Нуартье, настолько всех удивил, что положение г-жи де Вильфор, оставшейся в обществе нотариуса и свидетелей, становилось все затруднительнее. Наконец она решительно встала и вышла из комнаты, заявив, что пойдет узнать, в чем дело.

Вильфор сообщил ей только, что после происшедшего между ним, Нуартье и д’Эпине объяснения брак Валентины и Франца состояться не может.

Невозможно было объявить это ожидавшим; поэтому г-жа де Вильфор, вернувшись в гостиную, сказала, что с г-ном Нуартье случилось нечто вроде удара, так что подписание договора придется отложить на несколько дней.

Это известие, хоть и совершенно ложное, так странно дополняло два однородных случая в этом доме, что присутствующие удивленно переглянулись и молча удалились.

Тем временем Валентина, счастливая и испуганная, нежно поцеловала беспомощного старика, одним ударом разбившего цепи, которые она уже считала нерасторжимыми, попросила разрешения уйти к себе и отдохнуть. Нуартье взглядом отпустил ее.

Но вместо того чтобы подняться к себе, Валентина, выйдя из комнаты деда, пошла по коридору и через маленькую дверь выбежала в сад. Среди всей этой смены событий сердце ее сжималось от тайной тревоги. С минуты на минуту она ждала, что появится Моррель, бледный и грозный, как Ревенсвуд в «Ламмермурской невесте».

Она вовремя подошла к решетке. Максимилиан увидел, как Франц уехал с кладбища вместе с Вильфором, догадался о том, что должно произойти, и поехал следом. Он видел, как Франц вошел в дом, потом вышел и через некоторое время вновь вернулся с Альбером и Шато-Рено. Таким образом, у него уже не было никаких сомнений. Тогда он бросился в огород, готовый на все и не сомневаясь, что Валентина при первой возможности прибежит к нему.

Он не ошибся; заглянув в щель, он увидел Валентину, которая, не принимая обычных мер предосторожности, бежала прямо к воротам.

Едва увидев ее, он успокоился; едва она заговорила, он подпрыгнул от радости.

– Спасены! – воскликнула Валентина.

– Спасены! – повторил Моррель, не веря своему счастью. – Но кто же нас спас?

– Дедушка. Всегда любите его, Моррель!

Моррель поклялся любить старика всей душой, и ему нетрудно было дать эту клятву, потому что в эту минуту он не только любил его, как друга или отца, он поклонялся ему, как божеству.

– Но как это произошло? – спросил Моррель. – Что он сделал?

Валентина уже готова была все рассказать, но вспомнила, что за всем этим скрывается страшная тайна, которая принадлежит не только ее деду.

– Когда-нибудь я вам все расскажу, – сказала она.

– Когда же?

– Когда буду вашей женой.

Такими словами можно было заставить Морреля согласиться на все; поэтому он покорно удовольствовался услышанным и даже согласился немедленно уйти, но только при условии, что увидится с Валентиной на следующий день вечером.

Валентина обещала. Все изменилось для нее, и ей было легче поверить теперь, что она выйдет за Максимилиана, чем час тому назад поверить, что она не выйдет за Франца.

Тем временем г-жа де Вильфор поднялась к Нуартье.

Нуартье, как всегда, встретил ее мрачным и строгим взглядом.

– Сударь, – обратилась она к нему, – мне незачем говорить вам, что свадьба Валентины расстроилась, раз все это произошло именно здесь.

Нуартье был невозмутим.

– Но вы не знаете, – продолжала г-жа де Вильфор, – что я всегда была против этого брака и он устраивался помимо меня.

Нуартье посмотрел на свою невестку, как бы ожидая объяснения.

– А так как теперь этот брак, которого вы не одобряли, расторгнут, я являюсь к вам с просьбой, с которой ни мой муж, ни Валентина не могут к вам обратиться.

Нуартье вопросительно посмотрел на нее.

– Я пришла просить вас, – продолжала г-жа де Вильфор, – и только я одна имею на это право, потому что я одна ничего от этого не выигрываю, – чтобы вы вернули своей внучке не любовь, – она всегда ей принадлежала, – но ваше состояние.

В глазах Нуартье выразилось колебание; по-видимому, он искал причин этой просьбы и не находил их.

– Могу ли я надеяться, сударь, – сказала г-жа де Вильфор, – что ваши намерения совпадают с моей просьбой?

– Да, – показал Нуартье.

– В таком случае, сударь, – сказала г-жа де Вильфор, – я ухожу от вас счастливая и благодарная. – И, поклонившись старику, она вышла из комнаты.

На следующий же день Нуартье вызвал нотариуса. Первое завещание было уничтожено и составлено новое, по которому он оставлял все свое состояние Валентине с тем условием, что его с ней не разлучат.

Нашлись люди, которые подсчитали, что мадемуазель де Вильфор, наследница маркиза и маркизы де Сен-Меран и к тому же вернувшая себе милость своего деда, в один прекрасный день станет обладательницей почти трехсот тысяч ливров годового дохода.

Между тем граф Монте-Кристо посетил графа де Морсера, и тот, чтобы доказать Данглару свою готовность, нарядился в парадный генерал-лейтенантский мундир со всеми орденами и велел подать лучший выезд.

Он отправился на улицу Шоссе-д’Антен и велел доложить о себе Данглару, который как раз подводил свой месячный баланс.

В последнее время, чтобы застать Данглара в хорошем расположении духа, лучше было выбирать другую минуту.

При виде старого друга Данглар принял величественный вид и выпрямился в кресле.

Морсер, обычно столь чопорный, старался, напротив, быть веселым и приветливым. Почти уверенный в том, что его предложение будет встречено с радостью, он отбросил всякую дипломатию и сразу приступил к делу.

– Я к вам, барон, – сказал он. – Мы с вами уже давно ходим вокруг да около наших старых планов…

Морсер ждал, что при этих словах лицо барона просияет, потому что именно своему долгому молчанию он приписывал его хмурый вид; но, напротив, как ни странно, это лицо стало еще более бесстрастным и холодным.

Вот почему Морсер остановился на середине своей фразы.

– Какие планы, граф? – спросил банкир, словно не понимая, о чем идет речь.

– Вы большой педант, дорогой барон, – сказал граф. – Я упустил из виду, что церемониал должен быть проделан по всем правилам. Ну что ж, прошу прощения. Ведь у меня один только сын, и так как я впервые собираюсь его женить, то я новичок в этом деле; извольте, я повинуюсь.

И Морсер, принужденно улыбаясь, встал, отвесил Данглару глубокий поклон и сказал:

– Барон, я имею честь просить руки мадемуазель Эжени Данглар, вашей дочери, для моего сына, виконта Альбера де Морсера.

Но вместо того чтобы встретить эти слова благосклонно, как имел право надеяться Морсер, Данглар нахмурился и, не приглашая графа снова сесть, сказал:

– Прежде чем дать вам ответ, граф, мне необходимо подумать.

– Подумать! – возразил изумленный Морсер. – Разве у вас не было времени подумать? Ведь восемь лет прошло с тех пор, как мы с вами впервые заговорили об этом браке.

– Каждый день возникают новые обстоятельства, граф, – отвечал Дангар, – они вынуждают людей менять уже принятые решения.

– Что это значит? – спросил Морсер. – Я вас не понимаю, барон!

– Я хочу сказать, сударь, что вот уже две недели, как новые обстоятельства…

– Позвольте, – сказал Морсер, – зачем нам разыгрывать эту комедию?

– Какую комедию?

– Объяснимся начистоту.

– Извольте.

– Вы виделись с графом Монте-Кристо?

– Я вижу его очень часто, – важно сказал Данглар. – Мы с ним друзья.

– И в одну из последних встреч вы ему сказали, что вас удивляет моя забывчивость, моя нерешительность касательно этого брака.

– Совершенно верно.

– Так вот, как видите, с моей стороны нет ни забывчивости, ни нерешительности, напротив, я явился просить вас выполнить ваше обещание.

Данглар ничего не ответил.

– Может быть, вы успели передумать, – прибавил Морсер, – или вы меня вызвали на этот шаг, чтобы иметь удовольствие унизить меня?

Данглар понял, что, если он будет продолжать разговор в том же тоне, это может грозить ему неприятностями.

– Граф, – сказал он, – вы имеете полное право удивляться моей сдержанности, я вполне вас понимаю. Поверьте, я сам очень этим огорчен, но меня вынуждают к этому весьма серьезные обстоятельства.

– Все это отговорки, сударь, – возразил граф, – другой на моем месте, быть может, и удовлетворился бы ими; но граф де Морсер – не первый встречный. Когда он является к человеку и напоминает ему о данном слове, а этот человек не желает свое слово сдержать, то он имеет право требовать хотя бы объяснения.

Данглар был трусом, но не хотел казаться им; тон Морсера задел его за живое.

– Объяснение у меня, конечно, имеется, – возразил он.

– Что вы хотите сказать?

– Я хочу сказать, что хотя объяснение у меня и имеется, но дать его нелегко.

– Но согласитесь, – сказал Морсер, – что я не могу удовольствоваться вашими недомолвками; во всяком случае, для меня ясно, что вы отвергаете родственный союз между нами.

– Нет, сударь, – ответил Данглар, – я только откладываю свое решение.

– Но не думаете же вы, что я подчинюсь вашей прихоти и буду смиренно ждать, пока вы мне вернете свое благоволение?

– В таком случае, граф, если вам не угодно ждать, будем считать, что наши планы не осуществились.

Граф до боли закусил губу, чтобы не дать воли своему высокомерному и вспыльчивому нраву; он понимал, что при данных обстоятельствах он один окажется в смешном положении. Он направился было к двери, но вдруг раздумал и вернулся.

Тень прошла по его лицу, выражение оскорбленной гордости сменилось признаками смутного беспокойства.

– Послушайте, дорогой Данглар, – сказал он, – мы с вами знакомы не первый год и должны немного считаться друг с другом. Я прошу вас объясниться. Должен же я по крайней мере знать, какое злополучное обстоятельство заставило вас изменить свое отношение к моему сыну.

– Это ни в какой мере не касается лично виконта, вот все, что я могу вам сказать, – отвечал Данглар, к которому вернулась его наглость, когда он увидел, что Морсер несколько смягчился.

– А кого это касается? – побледнев, спросил Морсер изменившимся голосом.

Данглар, от которого не ускользнуло его волнение, посмотрел на него более уверенным взглядом, чем обычно.

– Будьте благодарны мне за то, что я не выражаюсь яснее, – сказал он.

Нервная дрожь, вызванная, вероятно, сдерживаемым гневом, охватила Морсера.

– Я имею право, – ответил он, делая над собой усилие, – и я требую, чтобы вы объяснились. Может быть, вы имеете что-нибудь против госпожи де Морсер? Может быть, вы считаете, что я недостаточно богат? Может быть, мои взгляды не сходны с вашими?..

– Ни то, ни другое, ни третье, – сказал Данглар, – это было бы непростительно с моей стороны, потому что, когда я давал слово, я все это знал. Не допытывайтесь. Я очень сожалею, что так встревожил вас. Поверьте, лучше оставим это. Примем среднее решение: ни разрыв, ни обязательство. Зачем спешить? Моей дочери семнадцать лет, вашему сыну двадцать один. Подождем. Пусть пройдет время, может быть, то, что сегодня нам кажется неясным, завтра станет слишком ясным; бывает, что в один день опровергается самая убийственная клевета.

– Клевета? – воскликнул Морсер, смертельно бледнея. – Так меня оклеветали?

– Повторяю вам, граф, не требуйте объяснений.

– Итак, сударь, я должен молча снести отказ?

– Он особенно тягостен для меня, сударь. Да, мне он тяжелее, чем вам, потому что я надеялся иметь честь породниться с вами, а несостоявшийся брак всегда бросает большую тень на невесту, чем на жениха.

– Хорошо, сударь, прекратим этот разговор, – сказал Морсер.

И, яростно комкая перчатки, он вышел из комнаты.

Данглар отметил про себя, что Морсер ни разу не решился спросить, не из-за него ли самого Данглар берет назад свое слово.

Вечером он долго совещался с несколькими друзьями; Кавальканти, который все время находился с дамами в гостиной, последним покинул его дом.

На следующий день, едва проснувшись, Данглар спросил газеты; как только их принесли, он, отбросив остальные, схватился за «Беспристрастный голос».

Редактором этой газеты был Бошан.

Данглар поспешно сорвал бандероль, нетерпеливо развернул газету, с пренебрежением пропустил передовую и, дойдя до хроники, со злобной улыбкой прочитал заметку, начинавшуюся словами: Нам пишут из Янины.

– Отлично, – сказал он, прочитав ее, – вот маленькая статейка о полковнике Фернане, которая, по всей вероятности, избавит меня от необходимости давать какие-либо объяснения графу де Морсеру.

В это же время, а именно в девять часов утра, Альбер де Морсер, весь в черном, застегнутый на все пуговицы, бледный и взволнованный, явился в дом на Елисейских полях.

– Граф вышел с полчаса тому назад, – сказал привратник.

– А Батистена он взял с собой? – спросил Морсер.

– Нет, господин виконт.

– Позовите Батистена, я хочу с ним поговорить.

Привратник пошел за камердинером и через минуту вернулся вместе с ним.

– Друг мой, – сказал Альбер, – прошу простить мою настойчивость, но я хотел лично от вас услышать, действительно ли графа нет дома.

– Да, сударь, – отвечал Батистен.

– Даже для меня?

– Я знаю, насколько граф всегда рад вас видеть, и я никогда не посмел бы поставить вас на одну доску с другими.

– И ты прав, мне нужно его видеть по важному делу. Скоро ли он вернется?

– Думаю, что скоро: он заказал завтрак на десять часов.

– Отлично, я пройдусь по Елисейским полям и в десять часов вернусь сюда; если граф вернется раньше меня, передай, что я прошу его подождать меня.

– Будет исполнено, сударь.

Альбер оставил у ворот графа наемный кабриолет, в котором он приехал, и отправился пешком.

Когда он проходил мимо Аллеи Вдов, ему показалось, что у тира Госсе стоит экипаж графа; он подошел и узнал кучера.

– Граф в тире? – спросил его Морсер.

– Да, сударь, – ответил кучер.

В самом деле, еще подходя к тиру, Альбер слышал выстрелы.

Он вошел. В палисаднике он встретил служителя.

– Простите, господин виконт, – сказал тот, – но не угодно ли вам немного подождать?

– Почему, Филипп? – спросил Альбер; он был завсегдатаем тира, и неожиданное препятствие удивило его.

– Потому что то лицо, которое сейчас упражняется, абонирует весь тир только для себя одного и никогда не стреляет при других.

– И даже при вас, Филипп?

– Вы видите, сударь, я стою здесь.

– А кто заряжает пистолеты?

– Его слуга.

– Нубиец?

– Негр.

– Так и есть.

– Вы знаете этого господина?

– Я пришел за ним; это мой друг.

– В таком случае другое дело. Я скажу ему. – И Филипп, подстрекаемый любопытством, прошел в тир.

Через секунду на пороге появился Монте-Кристо.

– Простите, дорогой граф, что я врываюсь к вам сюда, – сказал Альбер. – Но прежде всего должен вам сказать, что ваши слуги не виноваты: это я сам так настойчив. Я был у вас; мне сказали, что вы отправились на прогулку, но к десяти часам вернетесь завтракать. Я тоже решил до десяти погулять и случайно увидал ваш экипаж.

– Из этого я с удовольствием заключаю, что вы приехали позавтракать со мной.

– Благодарю, мне сейчас не до завтрака; быть может, позже мы и позавтракаем, но только в несколько неприятной компании!

– Что такое, не понимаю?

– Дорогой граф, у меня сегодня дуэль.

– У вас? А зачем?

– Да чтобы драться, конечно!

– Я понимаю, но ради чего? Драться можно по многим поводам.

– Затронута моя честь.

– Это дело серьезное.

– Настолько серьезное, что я приехал к вам просить об одной услуге.

– О какой?

– Быть моим секундантом.

– Дело нешуточное; не будем говорить об этом здесь, поедем ко мне. Али, подай мне воды.

Граф засучил рукава и прошел в маленькую комнатку, где посетители тира обычно мыли руки.

– Войдите, виконт, – шепотом сказал Филипп, – вам будет любопытно взглянуть.

Морсер вошел. На прицельной доске вместо мишени были наклеены игральные карты. Издали Морсеру показалось, что там вся колода, кроме фигур, – от туза до десятки.

– Вы играли в пикет? – спросил Альбер.

– Нет, – отвечал граф, – я составлял колоду.

– Колоду?

– Да, видите, это тузы и двойки, но мои пули сделали из них тройки, пятерки, семерки, восьмерки, девятки и десятки.

Альбер подошел ближе.

В самом деле, по совершенно прямой линии и на совершенно точном расстоянии пули заменили собой отсутствующие знаки и пробили картон в тех метах, где эти знаки должны были быть отпечатаны.

Подходя к доске, Альбер, кроме того, подобрал трех ласточек, которые имели неосторожность пролететь на пистолетный выстрел от графа.

– Черт возьми! – воскликнул он.

– Что поделаешь, дорогой виконт, – сказал Монте-Кристо, вытирая руки полотенцем, которое ему подал Али, – надо же чем-нибудь заполнить свой досуг. Но идемте, я вас жду.

Они сели в карету Монте-Кристо, которая в несколько минут доставила их к воротам дома № 30.

Монте-Кристо провел Морсера в свой кабинет и указал ему на кресло.

Оба сели.

– Теперь поговорим спокойно, – сказал граф.

– Вы видите, что я совершенно спокоен.

– С кем вы собираетесь драться.

– С Бошаном.

– С вашим другом?

– Дерутся всегда с друзьями.

– Но для этого нужна причина.

– Причина есть.

– Что он сделал?

– Вчера вечером в его газете… Да вот прочтите.

Альбер протянул Монте-Кристо газету, и тот прочел:

– «Нам пишут из Янины.

До нашего сведения дошел факт, никому до сих пор не известный или, во всяком случае, никем не оглашенный: крепости, защищавшие город, были выданы туркам одним французским офицером, которому визирь Али-Тебелин вполне доверился и которого звали Фернан».

– Ну и что? – спросил Монте-Кристо. – Что вы нашли в этом оскорбительного для себя?

– Как что я нашел?

– Какое вам дело до того, что крепости Янины были выданы офицером по имени Фернан?

– А такое, что моего отца, графа де Морсера, зовут Фернан.

– И ваш отец был на службе у Али-паши?

– То есть он сражался за независимость Греции: вот в чем заключается клевета.

– Послушайте, дорогой виконт, поговорим здраво.

– Извольте.

– Скажите мне, кто во Франции знает, что офицер Фернан и граф де Морсер одно и то же лицо, и кого сейчас интересует Янина, которая была взята, если не ошибаюсь, в тысяча восемьсот двадцать втором или тысяча восемьсот двадцать третьем году?

– Вот это и подло; столько времени молчали, а теперь вспоминают о давно минувших событиях, чтобы вызвать скандал и опорочить человека, занимающего высокое положение. Я наследник отцовского имени и не желаю, чтобы на него падала даже тень подозрения. Я пошлю секундантов к Бошану, в газете которого напечатана эта заметка, и он опровергнет ее.

– Бошан ничего не опровергнет.

– В таком случае мы будем драться.

– Нет, вы не будете драться, потому что он вам ответит, что в греческой армии могло быть полсотни офицеров по имени Фернан.

– Все равно, мы будем драться. Я этого так не оставлю… Мой отец такой благородный воин, такое славное имя…

– А если он напишет: «Мы имеем основания считать, что этот Фернан не имеет ничего общего с графом де Морсером, которого также зовут Фернан?»

– Мне нужно настоящее, полное опровержение; таким я не удовлетворюсь!

– И вы пошлете ему секундантов?

– Да.

– Напрасно.

– Иными словами, вы не хотите оказать мне услугу, о которой я вас прошу?

– Вы же знаете мои взгляды на дуэль; я вам уже высказывал их в Риме, помните?

– Однако, дорогой граф, не далее как сегодня я застал вас за упражнением, которое плохо вяжется с вашими взглядами.

– Дорогой друг, никогда не следует быть исключением. Если живешь среди сумасшедших, надо и самому научиться быть безумным; каждую минуту может встретиться какой-нибудь сумасброд, у которого будет столько же оснований ссориться со мной, как у вас с Бошаном, и из-за невесть какой нелепости он вызовет меня или пошлет мне секундантов, или оскорбит меня публично; такого сумасброда мне поневоле придется убить.

– Стало быть, вы допускаете для себя возможность дуэли?

– Еще бы!

– Тогда почему же вы хотите, чтобы я не дрался?

– Я вовсе не говорю, что вам не следует драться. Я говорю только, что дуэль – дело серьезное и требует размышления.

– А Бошан размышлял, когда оскорбил моего отца?

– Если нет и если он признает это, вам не следует на него сердиться.

– Дорогой граф, вы слишком снисходительны!

– А вы слишком строги. Предположим… вы слышите: предположим… Только не вздумайте сердиться на то, что я вам скажу.

– Я слушаю вас.

– Предположим, что приведенный факт имел место…

– Сын не может допустить предположения, которое затрагивает честь отца.

– В наше время многое допускается.

– Этим и плохо наше время.

– А вы намерены его исправить?

– Да, в том, что касается меня.

– Я не знал, что вы такой ригорист!

– Так уж я создан.

– И вы никогда не слушаетесь добрых советов?

– Нет, слушаюсь, если они исходят от друга.

– Меня вы считаете своим другом?

– Да.

– Тогда раньше, чем посылать секундантов к Бошану, наведите справки.

– У кого?

– Хотя бы у Гайде.

– Вмешивать в это женщину? Что она может сказать мне?

– Заверить вас, скажем, что ваш отец не повинен в поражении и смерти ее отца, и дать вам нужные разъяснения, если бы вдруг оказалось, что ваш отец имел несчастье…

– Я уже вам сказал, дорогой граф, что не могу допустить подобного предположения.

– Значит, вы отказываетесь прибегнуть к этому способу?

– Отказываюсь.

– Решительно?

– Решительно!

– В таком случае последний вам совет.

– Хорошо, но только последний.

– Или вы его не желаете?

– Напротив, я прошу.

– Не посылайте к Бошану секундантов.

– Почему?

– Пойдите к нему сами.

– Это против всех правил.

– Ваше дело не такое, как все.

– А почему вы считаете, что мне следует отправиться к нему лично?

– Потому что в этом случае все останется между вами и Бошаном.

– Я вас не понимаю.

– Это очень ясно: если Бошан будет склонен взять свои слова обратно, вы дадите ему возможность сделать это по доброй воле и в результате все-таки добьетесь опровержения. Если же он откажется, вы всегда успеете посвятить в вашу тайну двух посторонних.

– Не посторонних, а друзей.

– Сегодняшние друзья – завтрашние враги.

– Бросьте!

– А Бошан?

– Итак…

– Итак, будьте осторожны.

– Значит, вы считаете, что я должен сам пойти к Бошану?

– Да.

– Один?

– Один. Если хочешь, чтобы человек поступился своим самолюбием, надо оградить это самолюбие от излишних уколов.

– Пожалуй, вы правы.

– Я очень рад.

– Я поеду один.

– Поезжайте; но еще лучше – не ездите вовсе.

– Это невозможно.

– Как знаете, все же это лучше того, что вы хотели сделать.

– Но если, несмотря на всю осторожность, на все принятые мною меры, дуэль все-таки состоится, вы будете моим секундантом?

– Дорогой виконт, – серьезно сказал Монте-Кристо, – однажды вы имели случай убедиться в моей готовности оказать вам услугу, но сейчас вы просите невозможного.

– Почему?

– Быть может, когда-нибудь узнаете.

– А до тех пор?

– Я прошу вашего разрешения сохранить это в тайне.

– Хорошо. Я попрошу Франца и Шато-Рено.

– Отлично, попросите Франца и Шато-Рено.

– Но если я буду драться, вы не откажетесь дать мне урок фехтования или стрельбы из пистолета?

– Нет, и это невозможно.

– Какой вы странный человек! Значит, вы не желаете ни во что вмешиваться?

– Ни во что.

– В таком случае не будем об этом говорить. До свидания, граф.

Альбер взял шляпу и вышел.

У ворот его дожидался кабриолет; стараясь сдержать свой гнев, Альбер поехал к Бошану; Бошан был в редакции.

Альбер поехал в редакцию.

Бошан сидел в темном, пыльном кабинете, какими всегда были и будут редакционные помещения.

Ему доложили о приходе Альбера де Морсера. Он заставил повторить это имя два раза; затем, все еще не веря, крикнул:

– Войдите!

Альбер вошел.

Бошан ахнул от удивления, увидев своего друга.

Альбер шагал через кипы бумаги, неловко пробираясь между газетами всех размеров, которые усеивали крашеный пол кабинета.

– Сюда, сюда, дорогой, – сказал Бошан, протягивая руку Альберу, – каким ветром вас занесло? Вы заблудились, как Мальчик-с-пальчик, или просто хотите со мной позавтракать? Поищите себе стул; вон там стоит один, рядом с геранью, она одна напоминает мне о том, что лист может быть не только газетным.

– Как раз из-за вашей газеты я и приехал, – сказал Альбер.

– Вы? А в чем дело?

– Я требую опровержения.

– Опровержения? По какому поводу? Да садитесь же!

– Благодарю вас, – сдержанно ответил Альбер с легким поклоном.

– Объясните.

– Я хочу, чтобы вы опровергли одно сообщение, которое затрагивает честь члена моей семьи.

– Да что вы! – сказал Бошан, донельзя изумленный. – Какое сообщение? Этого не может быть.

– Сообщение, которое вы получили из Янины.

– Из Янины?

– Да. Разве вы не понимаете, о чем я говорю?

– Честное слово… Батист, дайте вчерашнюю газету! – крикнул Бошан.

– Не надо, у меня есть.

Бошан прочел:

– «Нам пишут из Янины» – и т. д., и т. д.

– Теперь вы понимаете, что дело серьезное, – сказал Морсер, когда Бошан дочитал заметку.

– А этот офицер ваш родственник? – спросил журналист.

– Да, – ответил, краснея, Альбер.

– Что же вы хотите, чтобы я для вас сделал? – кротко сказал Бошан.

– Я бы хотел, Бошан, чтобы вы поместили опровержение.

Бошан посмотрел на Альбера внимательно и дружелюбно.

– Давайте поговорим, – сказал он, – ведь опровержение это очень серьезная вещь. Садитесь, я еще раз прочту заметку.

Альбер сел, и Бошан с большим вниманием, чем в первый раз, прочел строчки, вызвавшие гнев его друга.

– Вы сами видите, – сказал твердо, даже резко Альбер, – в вашей газете оскорбили члена моей семьи, и я требую опровержения.

– Вы… требуете…

– Да, требую.

– Разрешите мне сказать вам, дорогой виконт, что вы плохой дипломат.

– Да я и не стремлюсь быть дипломатом, – возразил Альбер, вставая. – Я требую опровержения этой заметки, и я его добьюсь. Вы мой друг, – продолжал Альбер сквозь зубы, видя, что Бошан надменно поднял голову, – и, надеюсь, вы достаточно меня знаете, чтобы понять мою настойчивость.

– Я ваш друг, Морсер. Но я могу забыть об этом, если вы будете и дальше разговаривать в таком тоне… Но не будем ссориться, пока это возможно… Вы взволнованы, раздражены… Скажите, кем вам доводится этот Фернан?

– Это мой отец, – сказал Альбер. – Фернан Мондего, граф де Морсер, старый воин, участник двадцати сражений, и его благородное имя хотят забросать грязью.

– Ваш отец? – сказал Бошан. – Это другое дело, я понимаю ваше возмущение, дорогой Альбер… Прочтем еще раз…

И он снова перечитал заметку, на этот раз взвешивая каждое слово.

– Но где же тут сказано, что этот Фернан – ваш отец? – спросил Бошан.

– Нигде, я знаю; но другие это увидят. Вот почему я и требую опровержения этой заметки.

При слове требую Бошан поднял глаза на Альбера и, сразу же опустив их, на минуту задумался.

– Вы дадите опровержение? – с возрастающим гневом, но все еще сдерживаясь, повторил Альбер.

– Да, – сказал Бошан.

– Ну слава богу! – сказал Альбер.

– Но лишь после того, как удостоверюсь, что сообщение ложное.

– Как!

– Да, это дело стоит того, чтобы его расследовать, и я это сделаю.

– Но что же тут расследовать, сударь? – сказал Альбер, выходя из себя. – Если вы не верите, что речь идет о моем отце, скажите прямо; если же вы думаете, что речь идет о нем, я требую удовлетворения.

Бошан взглянул на Альбера с присущей ему улыбкой, которой он умел выражать любое чувство.

– Сударь, раз уж вам угодно пользоваться этим обращением, – возразил он, – если вы пришли требовать удовлетворения, то с этого следовало начать, а не говорить со мной о дружбе и о других пустяках, которые я терпеливо выслушиваю уже полчаса. Вам угодно, чтобы мы с вами стали на этот путь?

– Да, если вы не опровергнете эту гнусную клевету!

– Одну минуту! Попрошу вас без угроз, господин Фернан де Мондего виконт де Морсер, я не терплю их ни от врагов, ни тем более от друзей. Итак, вы хотите, чтобы я опроверг заметку о полковнике Фернане, заметку, к которой я, даю вам слово, совершенно непричастен?

– Да, я этого требую! – сказал Альбер, теряя самообладание.

– Иначе дуэль? – продолжал Бошан все так же спокойно.

– Да! – заявил Альбер, повысив голос.

– Ну, так вот мой ответ, милостивый государь, – сказал Бошан, – эту заметку поместил не я, я ничего о ней не знал. Но вы привлекли к ней мое внимание, она меня заинтересовала. Поэтому она останется в неприкосновенности, пока не будет опровергнута или же подтверждена теми, кому ведать надлежит.

– Итак, милостивый государь, – сказал Альбер, вставая, – я буду иметь честь прислать вам моих секундантов; вы с ними условитесь о месте и выборе оружия.

– Превосходно, милостивый государь.

– И сегодня вечером, если вам угодно, или, самое позднее, завтра мы встретимся.

– Нет, нет! Я явлюсь на поединок, когда наступит для этого время, а по моему мнению (я имею право выражать свое мнение, потому что вы меня вызвали), время еще не настало. Я знаю, что вы отлично владеете шпагой, я владею ею сносно; я знаю, что вы из шести три раза попадаете в цель, я – приблизительно так же; я знаю, что дуэль между нами будет серьезным делом, потому что вы храбры, и я… не менее. Поэтому я не желаю убивать вас или быть убитым вами без достаточных оснований. Теперь я сам, в свою очередь, поставлю вопрос, и ка-те-го-ри-чески. Настаиваете ли вы на этом опровержении так решительно, что готовы убить меня, если я его не помещу, несмотря на то что я вам уже сказал и повторяю и заверяю вас своей честью: я ничего об этой заметке не знал, и никому, кроме такого чудака, как вы, никогда и в голову не придет, что под именем Фернана может подразумеваться граф де Морсер?

– Я безусловно на этом настаиваю.

– Ну что же, милостивый государь, я даю свое согласие на то, чтобы мы перерезали друг другу горло, но я требую три недели сроку. Через три недели я вам скажу либо: «Это ложная заметка» и возьму ее обратно; либо: «Это правда», – и мы вынем шпаги из ножен или пистолеты из ящика, по вашему выбору.

– Три недели! – воскликнул Альбер. – Но ведь это три вечности бесчестия для меня!

– Если бы мы оставались друзьями, я бы сказал вам: терпение, друг; вы стали моим врагом, и я говорю вам: а мне что за дело, милостивый государь?

– Хорошо, через три недели, – сказал Альбер. – Но помните, через три недели уже не будет никаких отсрочек, никаких отговорок, которые могли бы вас избавить…

– Господин Альбер де Морсер, – сказал Бошан, в свою очередь, вставая, – я не имею права выбросить вас в окно раньше, чем через три недели, а вы не имеете права заколоть меня раньше этого времени. Сегодня у нас двадцать девятое августа; следовательно, до двадцать первого сентября. А пока, поверьте – и это совет джентльмена, – лучше нам не кидаться друг на друга, как две цепные собаки.

И Бошан, сдержанно поклонившись Альберу, повернулся к нему спиной и прошел в типографию.

Альбер отвел душу на кипе газет, которую он раскидал яростными ударами трости; после чего он удалился, не преминув несколько раз оглянуться в сторону типографии.

Когда Альбер, отхлестав ни в чем не повинную печатную бумагу, проезжал бульвар, яростно колотя тростью по передку своего кабриолета, он заметил Морреля, который, высоко вскинув голову, блестя глазами, бодрой походкой шел мимо Китайских бань, направляясь к церкви Мадлен.

– Вот счастливый человек! – сказал Альбер со вздохом.

На этот раз он не ошибся.





II. Лимонад




И в самом деле Моррель был очень счастлив.

Старик Нуартье только что прислал за ним, и он так спешил узнать причину этого приглашения, что даже не взял кабриолета, надеясь больше на собственные ноги, чем на ноги наемной клячи; он почти бегом пустился в предместье Сент-Оноре.

Моррель шел гимнастическим шагом, и бедный Барруа едва поспевал за ним. Моррелю был тридцать один год, Барруа – шестьдесят; Моррель был упоен любовью, Барруа страдал от жажды и жары. Эти два человека, столь далекие по интересам и по возрасту, походили на две стороны треугольника: разделенные основанием, они сходились у вершины.

Вершиной этой был Нуартье, пославший за Моррелем и наказавший ему поспешить, что Моррель и исполнял в точности, к немалому отчаянию Барруа.

Прибыв на место, Моррель даже не запыхался: любовь окрыляет, но Барруа, уже давно забывший о любви, был весь в поту.

Старый слуга ввел Морреля через известный нам отдельный ход, запер дверь кабинета, и немного погодя шелест платья возвестил о приходе Валентины.

В трауре Валентина была необыкновенно хороша.

Моррелю казалось, что он грезит наяву, и он готов был отказаться от беседы с Нуартье; но вскоре послышался шум кресла, катящегося по паркету, и появился старик.

Нуартье приветливо слушал Морреля, который благодарил его за чудесное вмешательство, спасшее его и Валентину от отчаяния. Потом вопрошающий взгляд Морреля обратился на Валентину, которая сидела поодаль и робко ожидала минуты, когда она будет вынуждена заговорить.

Нуартье, в свою очередь, взглянул на нее.

– Я должна сказать то, что вы мне поручили? – спросила она.

– Да, – ответил Нуартье.

– Господин Моррель, – сказала тогда Валентина, обращаясь к Максимилиану, пожиравшему ее глазами, – за эти три дня дедушка сказал мне многое из того, что он хотел сообщить вам. Сегодня он послал за вами, чтобы я это вам пересказала. Он выбрал меня своей переводчицей, и я вам все повторю слово в слово.

– Я жду с нетерпением, мадемуазель, – отвечал Моррель, – говорите, прошу вас.

Валентина опустила глаза; это показалось Моррелю хорошим предзнаменованием: Валентина проявляла слабость только в минуты счастья.

– Дедушка хочет уехать из этого дома, – сказала она. – Барруа подыскивает ему помещение.

– А вы, – сказал Моррель, – ведь господин Нуартье вас так любит и вы ему так необходимы?

– Я не расстанусь с дедушкой, – ответила Валентина, – это решено. Я буду жить подле него. Если господин де Вильфор согласится на это, я уеду немедленно. Если же он откажет мне, придется подождать до моего совершеннолетия, до которого осталось десять месяцев. Тогда я буду свободна, независима и…

– И?.. – спросил Моррель.

– …и, с согласия дедушки, сдержу слово, которое я вам дала.

Валентина так тихо произнесла последние слова, что Моррель не расслышал бы их, если бы не вслушивался с такой жадностью.

– Верно ли я выразила вашу мысль, дедушка? – прибавила Валентина, обращаясь к Нуартье.

– Да, – ответил взгляд старика.

– Когда я буду жить у дедушки, – прибавила Валентина, – господин Моррель сможет видеться со мной в присутствии моего доброго и почитаемого покровителя. Если узы, которые связывают наши, быть может, неопытные и изменчивые сердца, встретят его одобрение и после этого испытания послужат порукой нашему будущему счастью (увы! говорят, что сердца, воспламененные препятствиями, охладевают в благополучии!), то господину Моррелю будет разрешено просить моей руки, я буду ждать…

– Чем я заслужил, что на мою долю выпало такое счастье? – воскликнул Моррель, готовый преклонить колени перед старцем, как перед богом, и перед Валентиной, как перед ангелом.

– А до тех пор, – продолжала своим чистым и строгим голосом Валентина, – мы будем уважать волю моих родных, если только они не будут стремиться разлучить нас. Словом, и я повторяю это, потому что этим все сказано, мы будем ждать.

– И те жертвы, которые это слово на меня налагает, – сказал Моррель, обращаясь к старику, – я клянусь принести не только покорно, но и с радостью.

– Поэтому, друг мой, – продолжала Валентина, бросив на Максимилиана проникший в самое его сердце взгляд, – довольно безрассудств. Берегите честь той, которая с сегодняшнего дня считает себя предназначенной достойно носить ваше имя.

Моррель прижал руку к сердцу.

Нуартье с нежностью глядел на них. Барруа, стоявший тут же, как человек, посвященный во все тайны, улыбался, вытирая крупные капли пота, выступившие на его плешивом лбу.

– Бедный Барруа, он совсем измучился, – сказала Валентина.

– Да, – сказал Барруа, – ну и бежал же я, мадемуазель; а только господин Моррель, надо отдать ему справедливость, бежал еще быстрее меня.

Нуартье указал глазами на поднос, на котором стояли графин с лимонадом и стакан. Графин был наполовину пуст. Полчаса тому назад из него пил сам Нуартье.

– Выпей, Барруа, – сказала Валентина, – я по глазам вижу, что ты хочешь лимонаду.

– Правду сказать, – ответил Барруа, – я умираю от жажды и с удовольствием выпью стакан за ваше здоровье.

– Так возьми, – сказала Валентина, – и возвращайся сюда поскорее.

Барруа взял поднос, вышел в коридор, и все увидели через приотворенную дверь, как он запрокинул голову и залпом выпил стакан лимонада, налитый ему Валентиной.

Валентина и Моррель прощались друг с другом в присутствии Нуартье, как вдруг на лестнице, ведущей в половину Вильфора, раздался звонок.

Валентина взглянула на стенные часы.

– Полдень, – сказала она, – сегодня суббота; дедушка, это, вероятно, доктор.

Нуартье показал знаком, что он тоже так думает.

– Он сейчас придет сюда; господину Моррелю лучше уйти, не правда ли, дедушка?

– Да, – был ответ старика.

– Барруа! – позвала Валентина. – Барруа, идите сюда!

– Иду, мадемуазель, – послышался голос старого слуги.

– Барруа проводит вас до двери, – сказала Валентина Моррелю. – А теперь, господин офицер, прошу вас помнить, что дедушка советует вам не предпринимать ничего, что могло бы нанести ущерб нашему счастью.

– Я обещал ждать, – сказал Моррель, – и я буду ждать.

В эту минуту вошел Барруа.

– Кто звонил? – спросила Валентина.

– Доктор д’Авриньи, – сказал Барруа, еле держась на ногах.

– Что с вами, Барруа? – спросила Валентина.

Старик ничего не ответил; он испуганными глазами смотрел на своего хозяина и судорожно сжатой рукой пытался за что-нибудь ухватиться, чтобы не упасть.

– Он сейчас упадет! – воскликнул Моррель.

В самом деле, дрожь, охватившая Барруа, все усиливалась; его лицо, искаженное судорогой, говорило о сильнейшем нервном припадке.

Нуартье, видя страдания Барруа, бросал вокруг себя тревожные взгляды, которые ясно выражали все волнующие его чувства.

Барруа шагнул к своему хозяину.

– Боже мой, боже мой, – сказал он, – что это со мной?.. Мне больно… в глазах темно. Голова как в огне. Не трогайте меня, не трогайте!

Его глаза вылезли из орбит и закатились, голова откинулась назад, все тело судорожно напряглось.

Валентина вскрикнула от испуга; Моррель схватил ее в объятия, как бы защищая от неведомой опасности.

– Господин д’Авриньи! Господин д’Авриньи! – закричала Валентина сдавленным голосом. – Сюда, сюда, помогите!

Барруа повернулся на месте, отступил на шаг, зашатался и упал к ногам Нуартье, рукой схватившись за его колено.

– Господин! Мой добрый господин! – кричал он.

В эту минуту, привлеченный криками, на пороге появился Вильфор.

Моррель выпустил полубесчувственную Валентину и, бросившись в глубь комнаты, скрылся за тяжелой портьерой.

Побледнев, как полотно, он с ужасом смотрел на умирающего, словно вдруг увидел перед собой змею.

Нуартье терзался нетерпением и тревогой. Его душа рвалась на помощь несчастному старику, который был ему скорее другом, чем слугой. Страшная борьба жизни и смерти, происходившая перед паралитиком, отражалась на его лице: жилы на лбу вздулись, последние еще живые мышцы вокруг глаз мучительно напряглись.

Барруа, с дергающимся лицом, с налитыми кровью глазами и запрокинутой головой, лежал на полу, хватаясь за него руками, а его окоченевшие ноги, казалось, скорее сломались бы, чем согнулись.

На губах его выступила пена, он задыхался.

Вильфор, ошеломленный, не мог оторвать глаз от этой картины, которая приковала его внимание, как только он переступил порог.

Морреля он не заметил.

Минуту он стоял молча, заметно побледнев.

– Доктор! Доктор! – воскликнул он наконец, кидаясь к двери. – Идите сюда! Скорее!

– Сударыня! – звала Валентина свою мачеху, цепляясь за перила лестницы. – Идите сюда! Идите скорее! Принесите вашу нюхательную соль!

– Что случилось? – сдержанно спросил металлический голос г-жи де Вильфор.

– Идите, идите!

– Да где же доктор? – кричал Вильфор.

Госпожа де Вильфор медленно сошла с лестницы; слышно было, как скрипели деревянные ступени. В одной руке она держала платок, которым вытирала лицо, в другой – флакон с нюхательной солью.

Дойдя до двери, она прежде всего взглянула на Нуартье, который, если не считать вполне естественного при данных обстоятельствах волнения, казался совершенно здоровым; затем взгляд ее упал на умирающего.

Она побледнела, и ее взгляд, если так можно выразиться, отпрянул от слуги и вновь устремился на господина.

– Ради бога, сударыня, где же доктор? – повторил Вильфор. – Он прошел к вам. Вы же видите, это апоплексический удар, его можно спасти, если пустить ему кровь.

– Не съел ли он чего-нибудь? – спросила г-жа де Вильфор, уклоняясь от ответа.

– Он не завтракал, – сказала Валентина, – но дедушка посылал его со спешным поручением. Он очень устал и, вернувшись, выпил только стакан лимонада.

– Почему же не вина? – сказала г-жа де Вильфор. – Лимонад очень вреден.

– Лимонад был здесь, в дедушкином графине. Бедному Барруа хотелось пить, и он выпил то, что было под рукой.

Госпожа де Вильфор вздрогнула. Нуартье окинул ее своим глубоким взглядом.

– У него такая короткая шея! – сказала она.

– Сударыня, – сказал Вильфор, – я спрашиваю вас, где д’Авриньи? Отвечайте, ради бога!

– Он у Эдуарда; мальчик нездоров, – сказала г-жа де Вильфор, не смея дольше уклоняться от ответа.

Вильфор бросился на лестницу, чтобы привести доктора.

– Возьмите, – сказала г-жа де Вильфор, передавая Валентине флакон, – ему, вероятно, пустят кровь. Я пойду к себе, я не выношу вида крови. – И она ушла вслед за мужем.

Моррель вышел из своего темного угла, среди общей тревоги его никто не заметил.

– Уходите скорей, Максимилиан, – сказала ему Валентина, – и не приходите, пока я вас не позову. Идите.

Моррель жестом посоветовался с Нуартье. Нуартье, сохранивший все свое хладнокровие, сделал ему утвердительный знак.

Он прижал к сердцу руку Валентины и вышел боковым коридором.

В это время в противоположную дверь входили Вильфор и доктор.

Барруа понемногу приходил в себя; припадок миновал, он начал стонать и приподнялся на одно колено.

Д’Авриньи и Вильфор перенесли Барруа на кушетку.

– Что нужно, доктор? – спросил Вильфор.

– Пусть принесут воды и эфиру. У вас в доме найдется эфир?

– Да.

– Пусть сбегают за скипидарным маслом и рвотным.

– Бегите скорей! – приказал Вильфор.

– А теперь пусть все выйдут.

– И я тоже? – робко спросила Валентина.

– Да, мадемуазель, прежде всего вы, – резко сказал доктор.

Валентина удивленно взглянула на д’Авриньи, поцеловала деда в лоб и вышла.

Доктор с мрачным видом закрыл за ней дверь.

– Смотрите, смотрите, доктор, он приходит в себя; это был просто припадок.

Д’Авриньи мрачно улыбался.

– Как вы себя чувствуете, Барруа? – спросил он.

– Немного лучше, сударь.

– Вы можете выпить стакан воды с эфиром?

– Попробую, только не трогайте меня.

– Почему?

– Мне кажется, если вы дотронетесь до меня хотя бы пальцем, со мной опять будет припадок.

– Выпейте.

Барруа взял стакан, поднес его к своим посиневшим губам и отпил около половины.

– Где у вас болит? – спросил доктор.

– Всюду; меня сводит судорога.

– Голова кружится?

– Да.

– В ушах звенит?

– Ужасно.

– Когда это началось?

– Только что.

– Сразу?

– Как громом ударило.

– Вчера вы ничего не чувствовали? Позавчера ничего?

– Ничего.

– Ни сонливости? Ни тяжести в желудке?

– Нет.

– Что вы ели сегодня?

– Я ничего еще не ел; я только выпил стакан лимонада из графина господина Нуартье.

И Барруа кивнул головой в сторону старика, который, неподвижный в своем кресле, следил за этой сценой, не упуская ни одного движения, ни одного слова.

– Где этот лимонад? – живо спросил доктор.

– В графине, внизу.

– Где внизу?

– На кухне.

– Хотите, я принесу, доктор? – спросил Вильфор.

– Нет, оставайтесь здесь и постарайтесь, чтобы больной выпил весь стакан.

– А лимонад?..

– Я пойду сам.

Д’Авриньи бросился к двери, отворил ее, побежал по черной лестнице и едва не сбил с ног г-жу де Вильфор, которая также спускалась на кухню.

Она вскрикнула.

Д’Авриньи даже не заметил этого; поглощенный одной мыслью, он перепрыгнул через последние ступеньки, вбежал в кухню и увидел на три четверти пустой графин, стоящий на подносе.

Он ринулся на него, как орел на добычу.

С трудом дыша, он поднялся в первый этаж и вернулся в комнату Нуартье.

Госпожа де Вильфор в это время медленно поднималась к себе.

– Это тот самый графин? – спросил д’Авриньи.

– Да, господин доктор.

– Это тот самый лимонад, который вы пили?

– Наверное.

– Какой у него был вкус?

– Горький.

Доктор налил несколько капель на ладонь, втянул их губами и, подержав во рту, словно пробуя вино, выплюнул жидкость в камин.

– Это он и есть, – сказал он. – Вы его тоже пили, господин Нуартье?

– Да, – показал старик.

– И вы тоже нашли, что у него горький вкус?

– Да.

– Господин доктор, – крикнул Барруа, – мне опять худо! Боже милостивый, сжалься надо мной!

Доктор бросился к больному.

– Где же рвотное, Вильфор?

Вильфор выбежал из комнаты и крикнул:

– Где рвотное? Принесли?

Никто не ответил. Весь дом был охвачен ужасом.

– Если бы я мог ввести ему воздух в легкие, – сказал д’Авриньи, озираясь по сторонам, – может быть, это предотвратило бы удушье. Неужели ничего нет? Ничего!

– Доктор, – кричал Барруа, – не дайте мне умереть! Я умираю, господи, умираю!

– Перо! Нет ли пера? – спросил доктор.

Вдруг он заметил на столе перо.

Он попытался ввести его в рот больного, который корчился в судорогах; но челюсти его были так плотно сжаты, что не пропускали пера.

У Барруа начался еще более сильный припадок, чем первый. Он скатился с кушетки на пол и лежал неподвижно.

Доктор оставил его во власти припадка, которого он ничем не мог облегчить, и подошел к Нуартье.

– Как вы себя чувствуете? – быстро спросил он шепотом. – Хорошо?

– Да.

– Тяжести в желудке нет?

– Нет.

– Как после той пилюли, которую я вам велел принимать каждое воскресенье?

– Да.

– Кто вам приготовил этот лимонад? Барруа?

– Да.

– Это вы предложили ему выпить лимонаду?

– Нет.

– Господин де Вильфор?

– Нет.

– Госпожа де Вильфор?

– Нет.

– В таком случае, Валентина?

– Да.

Тяжкий вздох Барруа, зевота, от которой заскрипели его челюсти, привлекли внимание д’Авриньи; он поспешил к больному.

– Барруа, – сказал доктор, – в состоянии ли вы говорить?

Барруа пробормотал несколько невнятных слов.

– Сделайте над собой усилие, друг мой.

Барруа открыл налитые кровью глаза.

– Кто готовил этот лимонад?

– Я сам.

– Вы его подали вашему хозяину сразу после того, как приготовили его?

– Нет.

– А где он оставался?

– В буфетной; меня отозвали.

– Кто его принес сюда?

– Мадемуазель Валентина.

А’Авриньи провел рукой по лбу.

– Господи! – прошептал он.

– Доктор, доктор! – крикнул Барруа, чувствуя, что начинается новый припадок.

– Почему не несут рвотное? – воскликнул доктор.

– Вот оно, – сказал, возвращаясь в комнату, Вильфор.

– Кто приготовил?

– Аптекарь, он пришел вместе со мной.

– Выпейте.

– Не могу, доктор, поздно! Сводит горло, я задыхаюсь!.. Сердце… голова… Какая мука!.. Долго я буду так мучиться?

– Нет, мой друг, – сказал доктор, – скоро ваши страдания кончатся.

– Я понимаю! – воскликнул несчастный. – Господи, смилуйся надо мной!

И, испустив вопль, он упал навзничь, как пораженный молнией.

Д’Авриньи приложил руку к его сердцу, поднес зеркало к его губам.

– Ну что? – спросил Вильфор.

– Пусть мне принесут как можно скорее фиалкового сиропу.

Вильфор немедленно спустился в кухню.

– Не пугайтесь, господин Нуартье, – сказал д’Авриньи, – я отнесу больного в соседнюю комнату и пущу ему кровь; такие припадки – ужасное зрелище.

И, взяв Барруа под мышки, он перетащил его в соседнюю комнату; но тотчас же вернулся к Нуартье, чтобы взять остатки лимонада.

У Нуартье был закрыт правый глаз.

– Позвать Валентину? Вы хотите видеть Валентину? Я велю вам ее позвать.

Вильфор поднимался по лестнице; д’Авриньи встретился с ним в коридоре.

– Ну что? – спросил Вильфор.

– Идемте, – сказал д’Авриньи.

И он увел его в комнату, где лежал Барруа.

– Он все еще в обмороке? – спросил королевский прокурор.

– Он умер.

Вильфор отшатнулся, схватился за голову и воскликнул, с непритворным участием глядя на мертвого:

– Умер так внезапно!

– Слишком внезапно, правда? – сказал д’Авриньи. – Но вас это не должно удивлять; господин и госпожа де Сен-Меран умерли так же внезапно. Да, в вашем доме умирают быстро, господин де Вильфор.

– Как! – с ужасом и недоумением воскликнул королевский прокурор. – Вы снова возвращаетесь к этой ужасной мысли?

– Да, сударь, – сказал торжественно д’Авриньи, – она ни на минуту не покидала меня. И чтобы вы убедились в моей правоте, я прошу вас внимательно выслушать меня, господин де Вильфор.

Вильфор дрожал всем телом.

– Существует яд, который убивает, не оставляя почти никаких следов. Я хорошо знаю этот яд, я изучил его во всех его проявлениях, со всеми его последствиями. Действие этого яда я распознал сейчас у несчастного Барруа, как в свое время у госпожи де Сен-Меран. Есть способ удостовериться в присутствии этого яда. Он возвращает синий цвет лакмусовой бумаге, окрашенной какой-нибудь кислотой в красный цвет, и он окрашивает в зеленый цвет фиалковый сироп. У нас нет под рукой лакмусовой бумаги, – но вот несут фиалковый сироп.

В коридоре послышались шаги; доктор приоткрыл дверь, взял из рук горничной сосуд, на дне которого было две-три ложки сиропа, и снова закрыл дверь.

– Посмотрите, – сказал он королевскому прокурору, сердце которого неистово билось, – вот в этой чашке налит фиалковый сироп, а в этом графине остатки того лимонада, который пили Нуартье и Барруа. Если в лимонаде нет никакой примеси и он безвреден, цвет сиропа не изменится; если лимонад отравлен, сироп станет зеленым. Смотрите!

Доктор медленно налил несколько капель лимонада из графина в чашку, и в ту же секунду сироп на дне чашки помутнел; сначала он сделался синим, как сапфир, потом стал опаловым, а из опалового – изумрудным и таким остался.

Произведенный опыт не оставлял сомнений.

– Несчастный Барруа отравлен лжеангустурой или орехом святого Игнатия, – сказал д’Авриньи, – теперь я готов поклясться в этом перед богом и людьми.

Вильфор ничего не сказал. Он воздел руки к небу, широко открыл полные ужаса глаза и, сраженный, упал в кресло.





III. Обвинение




Д’Авриньи довольно быстро привел в чувство королевского прокурора, казавшегося в этой злополучной комнате вторым трупом.

– Мой дом стал домом смерти! – простонал Вильфор.

– И преступления, – сказал доктор.

– Я не могу передать вам, что я сейчас испытываю, – воскликнул Вильфор, – ужас, боль, безумие.

– Да, – сказал д’Авриньи спокойно и внушительно, – но нам пора действовать; мне кажется, пора преградить путь этому потоку смертей. Лично я больше не в силах скрывать такую тайну, не имея надежды, что попранные законы и невинные жертвы будут отмщены.

Вильфор окинул комнату мрачным взглядом.

– В моем доме! – прошептал он. – В моем доме!

– Послушайте, Вильфор, – сказал д’Авриньи, – будьте мужчиной. Блюститель закона, честь ваша требует, чтобы вы принесли эту жертву.

– Страшное слово, доктор. Принести себя в жертву!

– Об этом и идет речь.

– Значит, вы кого-нибудь подозреваете?

– Я никого не подозреваю. Смерть стучится в вашу дверь, она входит, она идет, не слепо, а обдуманно, из комнаты в комнату, а я иду по ее следу, вижу ее путь. Я верен мудрости древних; я бреду ощупью; ведь моя дружба к вашей семье и мое уважение к вам – это две повязки, закрывающие мне глаза; и вот…

– Говорите, доктор, я готов выслушать вас.

– В вашем доме, быть может в вашей семье, скрывается одно из тех чудовищ, которые рождаются раз в столетие. Локуста и Агриппина жили в одно время, но это исключительный случай, он доказывает, с какой яростью провидение хотело истребить Римскую империю, запятнанную столькими злодеяниями. Брунгильда и Фредегонда – следствие мучительных усилий, с которыми нарождающаяся цивилизация стремилась к познанию духа, хотя бы с помощью посланца тьмы. И все эти женщины были молоды и прекрасны. На их челе лежала когда-то та же печать невинности, которая лежит и на челе преступницы, живущей в вашем доме.

Вильфор вскрикнул, стиснул руки и с мольбой посмотрел на доктора.

Но тот безжалостно продолжал:

– Ищи, кому преступление выгодно, гласит одна из аксиом юридической науки.

– Доктор! – воскликнул Вильфор. – Сколько раз уже человеческое правосудие было обмануто этими роковыми словами! Я не знаю, но мне кажется, что это преступление…

– Так вы признаете, что это преступление?

– Да, признаю. Что еще мне остается? Но дайте мне досказать. Я чувствую, что я – главная жертва этого преступления. За всеми этими загадочными смертями таится моя собственная гибель.

– Человек, – прошептал д’Авриньи, – самое эгоистичное из всех животных, самое себялюбивое из всех живых созданий! Он уверен, что только для него одного светит солнце, вертится земля и косит смерть. Муравей, проклинающий бога, взобравшись на травинку! А те, кого лишили жизни? Маркиз де Сен-Меран, маркиза, господин Нуартье…

– Как? Господин Нуартье?

– Да! Неужели вы думаете, что покушались на этого несчастного слугу? Нет, как Полоний у Шекспира, он умер вместо другого. Нуартье – вот кто должен был выпить лимонад. Нуартье и пил его; а тот выпил случайно; и хотя умер Барруа, но умереть должен был Нуартье.

– Почему же не погиб мой отец?

– Я вам уже объяснял в тот вечер, в саду, когда умерла госпожа де Сен-Меран: потому что его организм привык к употреблению этого самого яда. Потому что доза, недостаточная для него, смертельна для всякого другого. Словом, потому что никто на свете, даже убийца, не знает, что вот уже год, как я лечу господина Нуартье бруцином, между тем как убийце известно, да он убедился и на опыте, что бруцин – сильнодействующий яд.

– Боже! – прошептал Вильфор, ломая руки.

– Проследите действия преступника: он убивает маркиза…

– Доктор!

– Я готов присягнуть в этом. То, что мне говорили о его смерти, слишком точно совпадает с тем, что я видел собственными глазами.

Вильфор уже не спорил. Он глухо застонал.

– Он убивает маркиза, – повторил доктор, – он убивает маркизу. Это сулит двойное наследство.

Вильфор отер пот, струившийся по его лбу.

– Слушайте внимательно.

– Я ловлю каждое ваше слово, – прошептал Вильфор.

– Господин Нуартье, – безжалостно продолжал д’Авриньи, – в своем завещании отказал все, что имеет, бедным, тем самым обделив вас и вашу семью. Господина Нуартье пощадили, от него нечего было ждать. Но едва он уничтожил свое первое завещание, едва успел составить второе, как преступник, по-видимому, опасаясь, что он может составить и третье, его отравляет. Ведь завещание, если не ошибаюсь, составлено позавчера. Как видите, времени не теряли.

– Пощадите, д’Авриньи!

– Никакой пощады, сударь. У врача есть священный долг, и во имя его он восходит к источникам жизни и спускается в таинственный мрак смерти. Когда преступление совершено и бог в ужасе отвращает свой взор от преступника, долг врача сказать: это он!

– Пощадите мою дочь! – прошептал Вильфор.

– Вы сами назвали ее – вы, отец.

– Пощадите Валентину! Нет, это невозможно. Я скорее обвинил бы самого себя! Валентина, золотое сердце, сама невинность!

– Пощады быть не может, господин королевский прокурор. Улики налицо: мадемуазель де Вильфор сама упаковывала лекарства, которые были посланы маркизу де Сен-Мерану, и маркиз умер.

Мадемуазель де Вильфор приготовила питье для маркизы де Сен-Меран, и маркиза умерла.

Мадемуазель де Вильфор взяла из рук Барруа графин с лимонадом, который господин Нуартье обычно весь выпивает утром, и старик спасся только чудом.

Мадемуазель де Вильфор – вот преступница, вот отравительница! Господин королевский прокурор, я обвиняю мадемуазель де Вильфор, исполняйте свой долг!

– Доктор, я не спорю, не защищаюсь, я верю вам, но не губите меня, не губите мою честь!

– Господин Вильфор, – продолжал доктор с возрастающей силой, – есть обстоятельства, в которых я отказываюсь считаться с глупыми условностями. Если бы ваша дочь совершила только одно преступление и я думал бы, что она замышляет второе, я сказал бы вам: предостерегите ее, накажите, пусть она проведет остаток жизни где-нибудь в монастыре, в слезах замаливая свой грех. Если бы она совершила второе преступление, я сказал бы вам: слушайте, Вильфор, вот вам яд, от которого нет противоядия, быстрый, как мысль, мгновенный, как молния, разящий, как гром; дайте ей этого яду, поручив душу ее милости божьей, и таким образом спасите свою честь и свою жизнь, ибо она покушается на вас. Я вижу, как она подходит к вашему изголовью с лицемерной улыбкой и нежными словами! Горе вам, если вы не поразите ее первый! Вот что сказал бы я вам, если бы она убила только двух человек. Но она присутствовала при трех агониях, она видела трех умирающих, она опускалась на колени около трех трупов. В руки палача отравительницу, в руки палача! Вы говорите о чести; сделайте то, что я вам говорю, и вы обессмертите ваше имя!

Вильфор упал на колени.

– У меня нет вашей силы воли, – сказал он, – но и у вас ее не было бы, если бы дело шло не о моей дочери, а о вашей.

Д’Авриньи побледнел.

– Доктор, всякий человек, рожденный женщиной, обречен на страдания и смерть; я буду страдать и, страдая, ждать смертного часа.

– Берегитесь, – сказал д’Авриньи, – он не скоро наступит; он настанет только после того, как на ваших глазах погибнут ваш отец, ваша жена, ваш сын, быть может.

Вильфор, задыхаясь, схватил доктора за руку.







0 Комментариев и отзывов к аудиокниге Граф Монте-Кристо - Александр Дюма

  • Главная
  • Правообладателям
  • Контакты
Не работает аудиокнига? Отключи Adblock. Читать >>>